Вечная Память ветеранам Великой Отечественной войны

Ульяновск.1941-45.RU

* Первая страница * Документы * Статьи * Жизнь и экономика * 28 апреля 1995 г.

 

Летопись
Военачальники
Герои-ульяновцы
Участники
Советы ветеранов
Фотографии
Информация
Книги
Конференции

 

Ульяновская Книга Памяти
«Памятная Книга “Солдаты Победы”» - вечный памятник Великой Отечественной войне

> Исповедь в пути

Интимно-горестная суть моего рассказа, может быть, не вполне соответствует столь торжественному событию, как 50-летие Великой Победы. В нем больше грусти, а не радости. Это попытка авторского сопоставления реальностей: худшего с наилучшим — того, что приносит человеку любая война.

Как-то незадолго до начала «гласности и перестройки» пришлось мне ночным поездом «Москва — Ленинград» добираться до Вышнего Волочка, на творческую дачу «Академичка». В полупустом темном вагоне отыскал свое купе, в котором на фоне светлого окна темным силуэтом уже суетился мой попутчик. Вскоре оказалось, что нас двое. А как появился в вагоне свет, сосед мой, по виду мне ровесник, услужливо предлагая размещаться «как у себя дома», заметил:

— Значит, вы художник. — Продолжал, наблюдая, как я укладываю свой громоздкий багаж:

— Думаю, нам не будет тоскливо в дороге-то…

Не то спрашивал, не то заверял меня в этом сосед.

— Надеюсь, — буркнул я, занимаясь своим делом. А он продолжал:

— Признаться, не люблю я ездить вот в этаких комфортных «изоляторах». В общих-то вагонах куда-а интереснее… На людях не так тоскливо, народ проще, из разных мест. Что ни человек — своя судьба Неповторимая… Считай — целая книга. И детишки там. Кто как, а я люблю их! Ведь если вдуматься, то народец этот самый безгрешный, с чистой душой.

Словоохотливость с первого взгляда всегда вызывает двоякое чувство. Но то, о чем говорил попутчик, не от всякого услышишь. Выразив согласие с ним, уже более пристально смотрел на него. Слушая «окающий» нараспев говорок, пытался определить, из каких он земель российских. На на лице, ничем не примечательном, доминировали очки с выпуклыми линзами, на которые то и дело падала прядь до белизны поседевших реденьких волос Жернова военной судьбы, как видно, не пощадили этого некогда крепкого, статного человека. Правый рукав простенького серого костюма по локоть был пуст. На груди неярко зеленела единственная медаль — «За оборону Ленинграда». Ловко управляясь левой рукой, сосед доставал из фанерного баульчика съестное. И, наконец, озорно блеснув на меня очками, извлек помятую кое-где военных лет солдатскую фляжку, виновато, будто упрашивая, проворковал:

— Вот, если вы не прочь? Примем чуть «снотворного»? А? Оно и для беседы гоже, и для прочего. Будем в меру, как сказал Никите Неру…

Закруглив расхожим каламбуром приглашение к столу, сосед одарил меня поверх очков приветливым взглядом, и скомандовал:

— Тогда занимайте позицию!

Отступать, как говорится, было некуда, я тоже поставил два «жулика» с армянским коньяком, консервы. Предвкушая основательный ужин, сосед мой еще более оживился, и, наполняя стопку такого же исторического происхождения, как и фляжка, «самиздатом», гостеприимно «заокал»:

Примите-ко из этого сосуда, называемого на фронте «лафетником». Из такой посудинки теперь и сам Язов выпил бы. Ей Богу!.. Только уж не сыскать такой. А я вот эти, можно сказать, святыни, храню, чудак… Берегу, как вот эту медаль.

Чокаясь по-первой, сосед запросто отрекомендовался:

— Я зовусь Фёдором. Онучин Фёдор Иванович.

Назвался и я.

— Фамилия у меня — чистейшая неблагозвучность. На фронте ребята-остряки шутя называли меня кому как вздумается. Лишь бы позабавнее — и Портянкин, и даже Обмоткин.

Я не сбивал своим вмешательством, слушая трогательные для него страницы воспоминаний. И он продолжал:

— Иной раз кому-то из них покажется, что я в обиде за это. Они ко мне — успокаивать. Один почти артист был, консерваторию не закончил, но пел не хуже Лемешева… «Да ты, Федька, в своем ли уме? Ты ведь у нас, говорит, почти Шаляпин! Ты и Фёдор, и тоже Иванович. А в учебном полку ты и запевалу подменял, когда тот ангинил… Обида, говорит, твоя не к месту». А я и не обижался. Хотя и тут артист на потеху остальным разыгрывал меня. Жаль ребят, многие погибли.

О чем только мы ни переговорили в тот поздний час. И верно сказано: «В дороге знакомятся быстро». Да еще под стук колес, да еще после первой, второй и т.д.

Вот уже многое и прояснилось мне из жизни моего соседа, во многом единомышленника.

— А родом я с Урала. Из крестьян. Помните, как у Твардовского? «Урал — оплот Державы!» А как сказано-то, а?! Ну, а красота-то природы-матери нашей неописуемая! Деревушка наша была от силы дворов двадцать с небольшим, называлась славно-о!.. За-гля-день-ем.

— У нас в Прикамье, на Вятке, деревни с такими вот названьями, вроде вашей, встречались. — Подсказываю пришедшее к случаю на память название деревни Чернопенье. И фантазирую, что, возможно, у нас и Песнопенье есть.

— А почему бы и нет? И даже могла быть с таким вот сказочно-музыкальным названьем русская деревенька. Но скажите мне, где она теперь?! — вдруг ни с того, ни с сего завопил мой Онучин изменившимся голосом.

— Где мое милое Загляденье?! Скажите, кто его снес с лица земли? — Всхлипывая, вопрошал он кого-то, не замечая меня, но угрожая кулаком уцелевшей руки чуть ли не каждому члену Политбюро поименно. Прицельнее всего бил по Хрущеву:

— Ни дна б ему и ни покрышки! Этому разрушителю русских деревень. Он погубил животноводст-во! — Ораторствовал на весь вагон сосед.

Пришлось мне быстро наполнить «внеочередную», в надежде успокоить его и повернуть разговор в другое, более безопасное направление. А оказалось, как это бывает, «подлил масла в огонь». В огонь души израненной, травмированной сложностями жизни, тяжелой фронтовой контузией. Мой интересный собеседник был уже на грани невменяемости и буйства. А я — в отчаянии.

На шум прибежала заспанная проводница. Не сообразив, с кем имеет дело, зевнув, посоветовала: «Еще по одной, и все как рукой снимет». Удалилась. Ее совет в этом случае действительно оказался дельным. И заговорили мы о другом.

Начал я издалека.

— Вот, — говорю, — Фёдор Иванович, мы стали близкими, пусть всего лишь до конца пути… Завтра расстанемся. А я ведь так и не знаю, кто вы?

— Как в чеховском рассказе, «…по какой части служить изволите-с? В каком департаменте-с?» — тупо улыбаясь, он подражал чеховскому герою. — А вы, милейший, правы-с. Мне было куда проще увидеть, по какой части вы-с, — завершая сказанное неуместным диким хохотом, погрозил мне пальцем. И тут же успокоившись, продолжал. Да так здраво, будто мы и не принимали ничего, кроме чая.

— О чем говорить? Вы же видите — И, показав взглядом на полупустой рукав, продолжал отсчитывать на пальцах.

— Сразу, как меня «списали», был пастухом — раз. Затем сторожил на конеферме — два. И письмоносцем, и киномехаником. Учительский техникум осилил с грехом пополам… Видите, пальцев на руке уже не хватает, кем я только ни служил. А определился всерьез на селе, библиотекарем. И вот уже несколько лет я возле книг…

Тут я, собственно, и забвение нашел. Да поумнел вроде бы… Протирая салфеткой очки, Фёдор Иванович покосился на опустевшую фляжку и виновато признал:

— В этом вот слабость… Налицо. А для меня, может быть, это даже радость, единственная после книг. А про искусство и вообще, как видеть красоту, из книг ведь набрался, из тех, что на селе не читают. Ну, а я вот пристрастился. Интерес заимел и, кажется, понятие, — говорил он, будто беседуя сам с собой.

А мне хотелось узнать о жизни, о горестной военной судьбе этого человека. И я деликатно завел разговор о счастье и любви, надеясь услышать от него еще одну, похожую на ранее слышанные, оду о женской верности искалеченному войной любимому жениху. Или что-то в этом роде. Но сразу же понял, глядя на собеседника, что затронул его самую незаживающую душевную рану. Мой Онучин помрачнел и сразу как-то сник. Будто наощупь, добрался рукой до фляжки. Взболтнул ее и требовательно предложил:

— Давайте-ко, Василич, закончим на этом.

Чувствуя себя виновником в перемене его настроения, решил поставить остававшийся «резервным» шкалик коньяка и со словами «Бог троицу любит» разлить.

«Для разговора», как сказал сразу оживившийся Фёдор Иванович. Посыпая хлеб солью, он продолжал:

— Вас я определил по инструменту — что художник Видимый признак, кажется, этюдником зовется? И читал, что музы искусства с Бахусом всегда в крепкой дружбе. Это и в жизни замечал. Знаю ваших… А вот меня по видимым приметам тоже всякий угадает. Инвалид ВОВ! — Выкрикнул, подскочив с места, Онучин и продолжал, опустив голову:

— Ладно… А мои невидимые приметы известны лишь мне, врачам и моим несчастным женам.

Тут он уставился на меня пристальным доверительным взглядом:

— Вот вы — фронтовик, а сразу-то и не скажете, что есть такое самое страшное ранение. А-а-а! А вот баба сразу скажет и назовет. И содрогнется, если приблизится.

Фёдор Иванович говорил, не поднимая головы, спотыкаясь на слове, будто стыдился. Поняв, о чем он хочет сказать, любой оцепенеет. Встречным вопросом решил я отвлечь его. Но не давая мне договорить, жестом остановил меня и перешел на ты.

— Постой, браток… Выслушай. Такое не часто услышишь. А это для меня, — кивнув на остаток правой, — сущий пустяк. По сравнению с той бедой, которую мне уготовила судьба. А, вернее, мина, на которой подорвался. Поверь, Василич, лучше бы сразу наповал. Отдал бы впридачу к руке и пол-ноги, и даже глаз. Лишь бы не это. Ведь я мог бы свою первую осчастливить. Она ждала всю войну. Главное, была бы семья, детишки, внуки!

Потрясенный услышанным, я молчал, не мешая Фёдору Ивановичу продолжать его горестную исповедь.

— Знаешь, самой высшей наградой за войну считаю не ордена и не Звезду, хотя бы и золотую, а то, что вернулся живым человек с той бойни и еще способен произвести потомство. Ну, и вообще, почувствовать тепло женщины, дать ей почувствовать, так сказать, вершину блаженства. А кому нужен я?! Со своим остатком! Поверишь ли, одна из жен моих так и сказала, что любая иная конечность для мужика — не потеря, окромя этой. Баба с юмором и видавшая виды.

Эта анекдотическая нотка чуть разрядила трагичность целого, но было не до смеха.

— И она права, та баба, — продолжал собеседник. — Не зря же ей, той конечности, от сотворения мира, от Адама еще поклонялись.

«О, божественный фалл-о-о-с!..» — продекламировал Онучин из прочитанного им о Египте и продолжал просвещать меня своими познаниями по этому вопросу:

— В древности у восточных владык высшей мерой наказания для соперников и плененных вождей была не смертная казнь, а кастрация. Мудро. И вроде бы гуманно. Однако же, — это пытка до конца жизни. Да мне ли вам это рассказывать?

Как-то само собой в продолжение услышанного у меня сорвалось: «Вот бы Гитлеру такую кару». Эго почти отвлекло соседа от мрачных откровений. Но посмеявшись, он серьезно обронил:

— Другому врагу такое, кроме Адольфа, и не пожелал бы.

Тут я, чтобы Фёдор Иванович подальше ушел от личного, чистосердечно польстил ему:

— А немало ведь узнали вы, будучи библиотекарем!

На что он отреагировал без малейших признаков тщеславия.

— «Любите книгу — источник знаний», — сказал Онучин, водружая на переносье очки. — Горький — есть Горький. А в моем случае книга еще и спаситель. Признаться тебе, не раз собирался я даже покончить с собой — одним махом… И спасала, поверишь ли, не дочитанная до конца книга. Подумаю, что же там дальше-то? Какова судьба героев? Пока дочитываю — просветлеет на душе-то. И снова живу. Как видишь. Вот знаешь, пооткровенничал с тобой, и на душе полегчало. Такое получается, когда собеседник не допросом, а молчаливым интересом отомкнет ее. И доберется до самого сокровенного. Тогда и сам выложишь весь накопившийся груз, тяготивший душу.

А у меня невольно созрел вопрос:

— Неужели вы совсем-совсем один? Живы ли родители?

— Хорошо, что они не дождались меня. Отец погиб под Сталинградом, а матушка, получив похоронку, «качнулась», сказывают, разумом и вскоре умерла. Будь они живы, мои страдания стали бы для них пыткой. С годами я стал бывать на людях, а по молодости это мне не помогало, наоборот, жгучая зависть к парням-сверстникам сводила меня с ума. Девчонки, они смотрели на меня, как на вола, и шарахались. А сочувствия, Василич, я не терплю Женская любовь — не для меня. Она изменчива. Дружба куда-а долговечнее.

Все это Онучин говорил уже спокойно, словно не о себе, а о ком-то, кого уж нет. Разбирая ко сну постель, думал, что и он последует моему примеру. Но нахлынувшая волна пьяной откровенности уже понесла его в воспоминания далекой фронтовой молодости.

— Схоронил я лучшего друга под Мясным бором. Вот собрался навестить, а то последние годы мне спать не дает. Вот, как ты, стоит рядом. Особенно приходит, когда я после встречи с Бахусом готов разом порешить с собой. Друг тут как тут, руку мне на плечо. «Не дури», — говорит. А я уж заснуть не могу. Он, Петька, стоит передо мной до петухов. Петька — по паспорту, а по прозвищу Рыжий черт, — первым пал. Мне присоветовали к бабке Акулине обратиться. В нашем Прикамье есть такие святые старушки, от любой напасти лечат. Ездил к ней. Обо врем ей поведал. Выслушала, посмотрела на меня, будто с иконы. «Ты, говорит, Федя, успокойся и побывай-ко на могилке друга. Покайся ему, что не сберег его в тот смертный час». Вот и еду к нему.

Тронув меня за плечо, полагая, что я задремал, Фёдор Иванович, до капли слив остатки спиртного в свою фронтовую мерку, поднес к моим губам, упрашивая сквозь слезу:

— Уважь, Василич, первым. За упокой его души. Я тебе о нем все по порядку. Как мы служили, как дружили. Пока не одолеет сон, слушай!

Лакнув для приличия со словами «царствия ему небесного», передал сосуд Онучину, заверив слушать его до утра. Хоть и пьян был он, а спросил озабоченно:

— Скажи, не сошел я тут сегодня с рельс?! Боюсь, не упрятали бы снова в психушку.

— Валяй и рассказывай. Все в порядке, — успокоил я его. Видимо, как вступление он процитировал:

— «Дружба представляется мне единственным чувством, ради которого стоит жить». Как сказано! А?

Онучин, подняв указательный палец, с пафосом объявил:

— Дюма-сын! Умница! Теперь о друге…

Воспоминания о нем начинались с первой их встречи на втором году войны, в запасном полку. Все знакомо, как у всех. Затем передовая, оборона, наступление, атаки, боевые эпизоды, ранения… Снова, как у многих. Дальше про то, почему друга Петьку прозвали Рыжим чертом. И отважен был он, и рыжий, с обилием веснушек на лице. Онучин прилег, продолжая убаюкивать меня, восхищаясь смелостью своего друга.

В моем полусонном воображении то оживал, то растворялся образ не известного мне молодого солдата, похожего чем-то и на моего, тоже погибшего друга. Порой казалось то, о чем рассказывает сосед, то ли сном страшным, то ли бредом.

Перед рассветом проснулся я от знакомой мелодии. «Как много их-х, друзей хо-о-ороших, лежать… оста-алась… На безы-ы-мянной вы-ы-соте…» Это метался в бессоннице несчастный Фёдор Иванович, один из ветеранов Великой Отечественной.

Иван Лежнин